КОММЕНТАРИИ
В обществе

В обществеГлиняные таблички бронзового века

24 АВГУСТА 2005 г. ЛЕОНИД РУЗОВ
dovlatov.km.ru

Сколько ни повторяли словосочетание "культурная столица", в башке всё равно другое: "питерский – чекист, бандитский – Петербург". Ассоциации, с ними ничего не поделаешь, это Карел Чапек блистательно показал в одном из коротких рассказов. "Поэт – Пушкин, труп – зарыть, лагерь – побег"... Или это не Чапек?

Сколько ни готовили Питер к "зоолетию", сколько ни драят теперь – всё равно. Приведены в относительный порядок фасады вдоль Невского, рек и каналов. Но если уйти в сторону от воды и проспектов, в улицы и переулки, углубиться в кварталы, то сразу вокруг обшарпанные дома, вонь из подворотен.

Четверть часа ходу от Московского вокзала. Большой грязно-желтый дом, выстроенный "покоем" – буквой "П". Только вот шрифт местный, питерский: боковые "засечки" обрамляют дворы-колодцы. Выходящие на длинный центральный двор балконы, вконец обветшав, обвалились – или были обрушены во избежание напрасных жертв. Из стен теперь торчат ржавые балки, на которых ночуют голуби.

Но к культуре это место имеет прямое отношение, хотя на доме по Рубинштейна, 23, нет мемориальной доски "Здесь жил Довлатов". Отсюда он уехал в 1978 году – навсегда.

Сергей Донатович Довлатов умер в Нью-Йорке пятнадцать лет назад, 24 августа 1990 года.

В Советском Союзе его тогда знали в основном по голосу, по передачам на "Свободе", печатали его больше в периферийных журналах. Признание на родине пришло к нему уже посмертно. В интервью 1984 года Сергей Довлатов заметил в связи с тем, что аудитория его предполагаемых читателей не столь изысканна, как аудитория Иосифа Бродского: "Зато я могу утешить себя надеждой, что она более массовая". Как в воду глядел. В девяностых пришла слава, посмертная и заслуженная. Огромные тиражи изданий. Собрания сочинений. Вопрос "почему?" кажется неуместным, и всё же...

Очевидный ответ – прекрасный лёгкий русский язык. Лёгкий, правда, только для читателя – как итог каторжной авторской работы. Будто мимолётом брошенная и потому запоминающаяся фраза – она ведь на самом деле из "тысяч тонн словесной руды". Сам Довлатов называл пять шестых из написанного им "макулатурой". Впрочем, теперь и эти пять шестых извлекаются на свет. Когда в 2001 году в кукольном театре во Пскове была обнаружена неизвестная рукопись пьесы "Человек, которого не было", это стало сенсацией. Автор был к себе, безусловно, строже, чем мы, читатели. "И это многое объясняет" – многое, но не всё.

Довлатов – мастер короткого рассказа. Даже его "большие" вещи распадаются на новеллы, в пределе – на "анекдоты" в старом смысле этого слова. А этот жанр куда труднее, чем безразмерный сплошной текст, – и тем ценнее. Сергей Довлатов был достаточно внимателен к деталям, чтобы парой штрихов нарисовать живого узнаваемого человека.

Ещё одна особенность довлатовских текстов – точно переданное ощущение абсурда реальности, советской или американской: "В борьбе с абсурдом... реакция должна быть тоже абсурдной. А в идеале – тихое помешательство". Но не привыкание к чужому и чуждому бреду! Способность автора подмечать эти точки разрыва и противоречия и создаёт тот прозрачный, лаконичный рисунок текста, почти гравюру.

Но дело, кажется, не только в легкости слова. "Говорили – еврей, еврей... оказался пьющим человеком". "Почему у меня к евреям антисемитизма нет, а к партийным – жуткий антисемитизм?" "Советский, антисоветский – какая разница?" "У меня вместо мировоззрения – миросозерцание".

И вот, кажется, главное. Среди наэлектризованных политикой текстов рубежа девяностых произведения Довлатова выделяли "стилистические разногласия" с властью... и с оппозицией, ставшей властью. Не было у него этой паучьей серьёзности. Как у любимого им Андрея Синявского. Тот ведь тоже не только с властью поссорился. Синявский, как бабочка, порхал над глыбой советской пушкинистики – за что заслужил ненависть профессиональных патриотов. Довлатов ведь тоже был неравнодушен к "нашему всему", удушаемому "заповедником". "Тартуские студенты цепь с дуба сняли и утопили в пруду" – "Молодцы, структуралисты!" Впрочем, сам Пушкин писал о том же в "Моцарте и Сальери"...

В "Филиале" разбежавшейся по политическим, национальным и религиозным кружкам эмиграции противопоставлены "диссиденты Шагин и Литвинский". Когда те подписывают заявления в защиту всех преследуемых за веру, независимо от конфессий, особы разных духовных званий спрашивают: "Какой вы религии?" – а те отвечают: "А мы атеисты..."

Впрочем, о том же писал и Чапек: "Найдено средство против бубонной чумы. Вы не знаете, наша партия за чуму или против?" Или вот: "Законное правительство – то, у которого превосходство в артиллерии".

Так что триумф Довлатова в первой половине девяностых был не просто объясним – неизбежен.

У питерской литературной жизни после Ахматовой и Бродского неожиданно появился ещё один центр притяжения, в поле которого стали выстраиваться мемуаристы. Они-то, может, и почитали себя выше и ближе к высокому искусству, но – что делать... Тексты Довлатова в силу редкого сочетания качества и доступности стали бестселлерами, а сам он – брендом. Маститые литераторы были вынуждены определять себя по отношению к нему, появилась масса книг: "Мне скучно без Довлатова", "Довлатов и окрестности", "Довлатов на "Свободе"", "Эпистолярный роман", "Довлатов вверх ногами", далее везде...

Был во всех этих книгах один неизбежный оттенок. Дело в том, что почти все довлатовские тексты – "Заповедник", "Компромисс", "Невидимая книга", "Филиал", "Невидимая газета" – полны узнаваемых людей, которых автор "приложил". Не пощадил никого, даже родственников: чего стоят несколько версий знакомства с собственной будущей женою!

Объяснять, что правда – художественная, что автор и образ автора – это две большие разницы, бесполезно. Что читателю, что прокурору. Лаконизм, яркость и выпуклость деталей как художественный приём неизбежно превращают персонажей в карикатуру – одновременно делая их реальнее прототипов. Кто-то, может, понял, что лучше такая слава, чем совсем никакой, – но не все.

Но у Довлатова этот "художественный приём" переходил из литературы в реальность, поступая с нею как с художественной тканью. Он не только делал своих коллег, друзей, родственников персонажами – но и в жизни, как в литературе, выстраивал, прописывал и режиссировал... С присущей ему потрясающей наблюдательностью... А потом ушёл со сцены в первом акте, увешав стены ружьями – так легко, мимолётно...

Публикация в 2001 году в издательстве "Захаров" его переписки с Игорем Ефимовым – это лишь первое из выстреливших ружей. По сути, Довлатов спровоцировал новую волну мемуаристики. У нас на глазах создается летопись "бронзового века" русской литературы. Процесс, как говорится, пошёл... А когда, например, Михаил Мейлах прилюдно даёт пощёчину Анатолию Найману – за книгу, – это уж отсылает нас к векам "серебряному" и "золотому".

Впрочем, что ни век, то век железный, как заметил другой питерец, Александр Кушнер. Довлатов писал об эмиграции как о "филиале", о части России, заброшенной в будущее, о неготовности и несоответствии этому будущему. Что мы и видим теперь здесь, по эту сторону океана. "Ты был советским писателем, стал антисоветским писателем, теперь опять будешь советским писателем!" Очень легко переместиться – не важно, в пространстве или во времени, – измениться же внутри трудно, почти невозможно. Советские эмигранты в Америке лет этак двадцать-двадцать пять назад и мы теперешние – в чём разница?

Так что "стилистические разногласия" с окружающей действительностью – штука по-прежнему актуальная. Равно как и хемингуэевские лаконизм и отсутствие пафоса. Особенно когда "Каждый день фанфарное безмолвие / Славит многодумное безмыслие".

А обшарпанный дом по Рубинштейна, 23, что возле "пяти углов", дом с обвалившимися балконами, дом без таблички – он точно так же спокойно противостоит крашеным державным фасадам вдоль рек и проспектов Санкт-Петербурга.
Версия для печати