КОММЕНТАРИИ
В обществе

В обществеЛибералы в непогоду. Часть 3. Гревс

При тоталитарном сталинском режиме любые формы публичного продвижения либеральной идеологии были невозможны. Даже само слово «либерализм» стало бранным и нередко сопровождалось прилагательным «гнилой». Цензура тщательнейшим образом отслеживала любые признаки нелояльности, политическая жизнь была полностью «выжжена», процветали доносы на идейной или материальной основе (а то и на их комбинации – идейный сторонник советской власти был нередко не прочь отобрать жилплощадь у затаившегося врага).

Либерально настроенным гуманитариям, не желавшим отказываться от дорогих им идей, приходилось уходить во внутреннюю эмиграцию (так как выехать за границу было куда сложнее, чем во времена николаевской России). Возможным вариантом было занятие чем-то, как можно меньше связанным с идеологией – например, древней историей или археологией. Впрочем, и здесь беглецов нередко настигала «единственно верная идеология» – например, историкам Древнего Рима в течение долгих лет приходилось иметь дело с официально признанной концепцией «революции рабов», основанной на одной сталинской цитате из речи на съезде колхозников-ударников. Только после смерти вождя народов эту «революцию», якобы растянувшуюся на несколько столетий, историкам было разрешено игнорировать.

Впрочем, в сталинской России были историки, которые олицетворяли собой преемственность традиций. Одним из них был Иван Михайлович Гревс. Он начал преподавать всеобщую историю в Петербургском университете еще в 1890 году, будучи человеком леволиберальных взглядов, на несколько лет отстранялся от педагогической деятельности. Однако в период очередной царской «либерализации» был не только возвращен в университет, но и получил профессуру. Гревс сплотил вокруг себя целое сообщество учеников, занимавшихся в его семинаре. Революцию он не принял, но и к «белому движению» не присоединился. Такие его известные ученики, как Лев Карсавин (разошедшийся к тому времени со своим учителем) и Георгий Федотов, оказались в эмиграции, известного краеведа Николая Анциферова неоднократно арестовывали. Сам Гревс еще в досталинские времена оказался невостребован советской системой образования – в 1923 году его отправили на раннюю пенсию. Правда, когда в 1930-е годы сталинское государство стало «бронзоветь» и возвращаться к некоторым дореволюционным образовательным традициям (разумеется, без малейшего признака академических свобод и при сохранении и даже ужесточении идеологического гнета), Гревс снова получил возможность вернуться к профессорской деятельности как специалист высочайшей квалификации. Но поклонником советской власти он так и не стал.

Тогда же, в конце 30-х годов, почти 80-летний Гревс написал последнюю монографию – о своем любимом римском историке Таците. Книга вышла в свет посмертно – уже после войны, в 1946 году. «Тацит» Гревса – это исследование жизни ученого, написанное ярко и красочно, что соответствовало русским историческим традициям – и в то же время это размышление не только о Риме, но и о России. Особенностью советской пропаганды было декларативное неприятие деспотизма – и этим можно было аккуратно пользоваться, обличая тиранов из других стран и эпох. Впрочем, для Гревса книга о Таците была не замаскированным памфлетом, а самодостаточным творением – он действительно не только прекрасно знал и понимал Рим, но и искренне сопереживал своему герою, оказавшемуся перед теми же вызовами, что и он сам.

Возьмем важнейшую для Гревса тему образования. Описывая преподавание философии во времена Тацита, он проводит четкую грань между меньшинством, которое он называл «вершиной просветительского движения», и большинством, потребляющим совершенно иные ценности. Пока интеллигентное меньшинство серьезно изучало высокую греческую культуру, остальные довольствовались убогими суррогатами. Пока «строгие философы замыкались в тесном кругу общения с немногочисленными верными последователями», адепты дешевого знания прививали своей аудитории «официальный минимум позитивных знаний и готовых мнений, облегчавших прохождение служебной карьеры». Напрашивается прямая аналогия с советским всеобщим образованием, крайне идеологизированным и упрощенным – и, с другой стороны, с поредевшим сообществом учеников Гревса.

Но если жалобы на разрыв между элитарным и массовым образованием сами по себе можно рассматривать и вне контекста «сталинской России», то гревсовский портрет тирана позволяет проводить еще более прозрачные аналогии. Тацит был современником Домициана – одного из самых одиозных римских императоров – и считал его более жестоким, чем Нерона. «Окруженные шпионством, мы потеряли право говорить и слушать», – цитирует Гревс Тацита. И дальше описывает поведение Домициана, который «постоянно присутствовал на заседаниях сената и зорко всматривался, как отражались в глазах его отдельных членов его зверские акты» (образ, очень знакомый всем интересующимся личностью Сталина). И вовлекал сенаторов в свои преступления, заставляя судить их недавних друзей. Горькие слова Гревса о римской элите – «Пассивно негодующе молчание не спасало: надо было или идти на смерть, или против совести участвовать в злых делах императора» – в полной мере можно было отнести и к элите сталинской. К Блюхеру, судившему Тухачевского, и к многочисленным деятелям культуры, подписывавших – с разной степенью добровольности – обращения с требованиями расстрела очередных «врагов народа».

Но Гревс не останавливается подробно на описании домициановых преступлений – его куда больше интересует ответ на вопрос о должном поведении интеллигента в подобной ситуации. Ответы он находит у Тацита. Первый из них состоит в обращении к философии стоиков, предусматривавшей такие рецепты, как «уклонение» (не решительный демонстративный отказ, чреватый огромными рисками, а именно мягкая отстраненность) от общения с дурными людьми. А также дистанция от государственной жизни («замкнись в себе, выработай невозмутимость духа, побори страх, не бойся смерти»). Впрочем, Тацит – а вслед за ним и Гревс – менее всего суровый ригорист. Гревс цитирует слова своего далекого предшественника о том, что нет необходимости «делать вызов славе или смерти высокомерием перед опасностью и суетным желанием свободы». Иными словами, в период тирании будь внутренне свободным, но не безрассудным человеком.

Второй рецепт – апелляция к истории, позволяющая понять, как народ попал в рабство. Именно этот мотив, по мнению Гревса, и сделал Тацита историком: «Тацит равным образом хочет научить, как творить добро и разрушать зло путем уразумения того, как зло образовалось. Но это возможно только через восстановление истины о прошлом».

В заключительной части своей книги Гревс вновь возвращается к теме нравственного выбора личности при тирании – и вновь пытается найти морально оправданный путь внешней адаптации. Описывая, как Тацит преклонялся перед мужественными борцами с деспотизмом, Гревс вновь отмечает, что его предшественник-историк не решался призывать других к подражанию им, а, напротив, стремился «уберечь лучших от бесполезных страданий, удержать их от бесплодного самопожертвования». И далее: «Он хотел бы помочь людям найти средний путь между упорным, но бесплодным сопротивлением, которое само себя губит, и раболепною угодливостью, которая себя унижает, – путь, одинаково далекий и от низости, и от опасностей».

Реалистичен ли такой путь? У Гревса – как, похоже, и у Тацита – нет однозначного ответа. Он защищает Тацита от обвинений в капитуляции перед империей, считая его позицию проявлением «болезненного искания нравственно допустимого выхода из невыносимого столкновения честного человека с произволом и преступлением, грозившими ему каждый день». Тацит в своих трудах приводит конкретные примеры возможности адаптации – в частности, его тесть Агрикола, идейный республиканец, «силится честно сотрудничать с империей в тех формах работы, которые кажутся ему допустимыми с точки зрения честности» (правда, как раз при Домициане Агрикола удалился в частную жизнь). В то же время Гревс видит и уязвимые места тацитова подхода, который «бесконечно трудно осуществить». Он отмечает, что сам Тацит не выдерживает предлагаемой им линии поведения, ему свойственен «разлад между благородными устремлениями безукоризненно нравственного и искреннего человека с рассудочными доводами благоразумного политика».

Такое положение дел приводит к грусти, обильно присутствующей в трудах римского историка, которую, однако, Гревс считает не «безразличной меланхолией усталой старости», а «горячим волнением оскорбленного и любящего сердца и волевого характера, полного жизненной энергии». По мнению Гревса, Тацит, несмотря на все испытания, все же сохранил веру в человека и понимание того, что деспотизм неспособен «задавить сознание человеческого рода, уничтожить людскую совесть, силу независимо мыслящей личности: сила эта воскреснет, сознание это вновь оживет». Поэтому книга Гревса не выглядит безнадежно-пессимистично – тем более что в тацитовы времена вскоре после Домициана к власти пришел Траян, при котором государство стало руководствоваться принципами общественного блага (а сам Тацит вернулся к общественной деятельности в качестве проконсула Азии). Глубокое знание истории (не только римской) давало Гревсу надежду на лучшее и для современной ему России.

Автор — первый вице-президент Центра политических технологий


Версия для печати