Контрреволюционный гуру
Портрет Февральской революции, который нарисовал Александр Солженицын, отвратителен. Но ничего удивительного в этом нет. Во-первых, Солженицын придерживается правой политической традиции, которая органически враждебна победившему в феврале либерализму. А, во-вторых, такие же слова – с позиции проигравших – можно сказать о любой другой революции.
Вандея и Алькасар
В современной России сложился явный дефицит действительных лидеров общественного мнения, которые обладали бы высочайшим моральным авторитетом и безупречной репутацией. Андрей Сахаров, Александр Мень, Дмитрий Лихачев ушли из жизни. Остался Солженицын — нобелевский лауреат, автор гениальных книг, не только рассказавших миру о ГУЛАГе, но и показавших трагические человеческие судьбы на изломе времени. Понятно, что современной российской власти было бы странно упустить возможность солидаризироваться с его антиреволюционными взглядами, ибо она сама, просчитывая риски ближайшего года, продолжает иметь в виду перспективу «оранжевого» сценария и делает все, чтобы ее предотвратить.
Но при этом нельзя забывать, что Солженицын – это консервативный политический мыслитель, который может быть не менее ангажирован, чем нелюбимые им либералы (достаточно вспомнить его полемику с Сахаровым еще в диссидентские времена). К «канонизированной» Французской революции, установившей в стране новые общественные отношения, он относится не менее враждебно, чем к российским неудачливым «февралистам». В 1993 году он специально посетил Вандею с тем, чтобы быть почетным гостем на торжествах, посвященных двухсотлетней годовщине восстания крестьян-монархистов.
В своей «антифевралистской» статье Солженицын поминает «бессмертный толедский Алькасар 1936 года» – это самый героический момент гражданской войны в Испании для франкистов. Тогда менее полутора тысяч испанских националистов, поднявших восстание против республики, в течение 70-ти дней защищали крепость от многократно превосходивших сил противника. Для Солженицына их подвиг бессмертен. Однако для либеральной испанской традиции все обстоит иначе – она, отвергая почитание националистов, склонна сосредотачивать внимание только на массовых расстрелах республиканцев, которые произошли после того, как франкистские войска вошли в Толедо освобождать осажденных в Алькасаре товарищей.
Означает ли это, что франкисты неправы, а либералы знают истину? Вовсе нет. Просто у каждой из сторон свой взгляд на исторические события, свои отбор фактов и их трактовка. Солженицын в случае с Февральской революцией – при всем таланте писателя, придающем убедительность его версии – не исключение. Скажем, он не говорит о полном неумении властей идти на необходимые компромиссы с вменяемой частью рабочего движения, лидеров которой «похватали» перед революцией (а не только пятерых большевиков, о которых пишет Солженицын). Для власти безответственный политикан, готовый взять любые деньги (хоть немецкие, лишь бы для свержения ненавистной монархии), мало отличался от умеренного профсоюзного лидера, который стремился защитить законные права своих товарищей и выступал за оборону страны от противника. Для сравнения – во французское правительство во время Первой мировой войны вошли социалисты, которые показали себя не меньшими патриотами, чем другие политические силы.
Возьмем еще описание Солженицыным отказа от престола великого князя Михаила – это событие он вполне закономерно считает одним из роковых для дальнейшей судьбы России: с этим актом произошла окончательная делигимация, десакрализация власти. Но, говоря о совещании на Миллионной улице, он не упоминает о том, как решительно протестовал против этого решения Милюков, понимавший, в отличие от Львова и Родзянко, чем грозит стране вакуум власти, породивший злосчастное двоевластие. Ну не нравится автору «засушенная вобла» и «окаменелый догматик», который, однако, в этот момент действительно предлагал достойный выход из кризисной ситуации!
Равно как очевидна и небрежность автора в портретных характеристиках. Никита Соколов в своей статье уже отметил некоторые из них; добавлю еще. Можно предъявить массу упреков Владимиру Львову (фигуре фантасмагорической, с легкостью в мыслях неимоверной), но безбожником он все же не становился. Было много некрасивого – сменовеховство, обновленчество – но отречения от веры не произошло. Керенский, Некрасов, Коновалов – да, участники политического масонства (на что намекает Солженицын), но никак не «темные лошадки»; имена этих депутатов были тогда в стране общеизвестны. «Темная лошадка» — это балетоман Терещенко и только. В этих оценках историк полностью уступает место правому публицисту.
Слабость или упрямство
Один из лейтмотивов солженицынской статьи – нерешительный царь, который стал причиной краха монархии. «Ушибленность несчастным 9-м января» не помешала ему в конце того же 1905 года решительно подавить организованный леворадикальными силами мятеж в Москве. Патронов тогда не жалели. Что же до запрета применять оружие против народа во время погрома 15-го года – так это оттого, что не поднялась рука на патриотов, которые восстали против немецкого засилья (правда, не без материальной выгоды для себя). Точно так же, как не поднималась рука расстреливать черносотенных погромщиков в 1905 году, а те из них, кто все же попадал под суд, весьма решительно миловались нерешительным государем.
Столь же решительно царь перетасовывал министров – причем не только «сдавая» своих верных – то есть реакционнейших – слуг летом 15-го, но и выпроваживая в отставку тех членов правительства, которые могли договориться с Думой, обеспечив гражданский мир в условиях войны с внешним врагом. Так Николай уволил Игнатьева, Щербатова, Самарина, Кривошеина – кстати, с сыном последнего Солженицын сидел некоторое время в марфинской шарашке и использовал его воспоминания о Февральской революции в «Красном колесе». Столь же последовательно царь выступал против созыва Поместного собора, который мог бы хотя бы частично восстановить авторитет Церкви, о падении которого справедливо пишет Солженицын.
Так что речь идет не о нерешительности, а о чем-то другом. Скорее, об импульсивности, упрямстве, неумении просчитывать ситуацию хотя бы на пару шагов вперед. О безоглядной вере в свою сакральность (что влекло за собой нежелание идти на превентивные популярные шаги навстречу обществу) и в русского мужичка, персонифицированного в «старце Григории». О страхе перед более сильными личностями, которые не всегда проявляли должную, по царскому мнению, лояльность.
Все это привело к тому, что к февралю 17-го царь оказался почти в полной изоляции – и действия генералов, отступившихся от своего главковерха, были связаны с тем, что они утратили веру в способность главы государства эффективно управлять страной. Вспомним, что генералы были выпускниками военных училищ, в которых с юности учили не предавать слабых и беззащитных. Но государь вызвал их нелояльность не слабостью, а упрямством и непостоянством, явной неспособностью к правлению при стремлении удержать как можно больше властных прерогатив.
Тоталитаризм революций
Безусловно, статья Солженицына блестяща, но это не отменяет ее ангажированности. Впрочем, как уже говорилось выше, талантливой критике может быть подвергнута любая революция – как явление, калечащее судьбы людей и тоталитарно навязывающая единственно верную точку зрения. Октябрьская революция в России и кровавая резня во Франции, организованная Маратом и Робеспьером – это только «крайние», наиболее вопиющие примеры. Но возьмем противоположный случай — «Славную революцию» 1589 года в Англии, положившую конец стюартовскому абсолютизму. Она справедливо считается образцом мягкого и гуманного переворота – если не считать того факта, что законный монарх Яков II и его верные слуги были обречены на изгнание, а некоторые не успевшие покинуть страну приверженцы Стюартов оказались за решеткой.
Что же касается тоталитарности революции, то «коллективная диктатура над независимым мнением», «духовно омерзительная» атмосфера – это закономерные признаки любого победившего массового движения, в котором всегда есть нечто манихейское, когда в мире существуют только «мы» и «они», «черное и белое». Например, в Венгрии в 1956 году восставшие против сталинистской диктатуры под гуманистическими лозунгами, столкнувшись с сопротивлением, стали вполне негуманно вешать своих противников на фонарях. В августе 91-го в России крайне немодно было защищать ГКЧП, идя против течения (впрочем, тогда у победителей хватило разума не мстить проигравшим, которые тряслись в ожидании расправы). Дух свободы для одной части общества вполне совместим с идейной трагедией для другой.
Но тоталитарность стилистики революции не означает автоматически тоталитарный характер режима, который создается в ее ходе. Через несколько недель или месяцев возбуждение спадает, общество начинает адаптироваться к переменам. Вот здесь и выявляется отличие революций демократических от антидемократических. В одном случае непримиримая тоталитарность все более уступает место толерантности, при этом укрепляются новые властные институты, основанные на политическом плюрализме и уважении к свободам. Право на выражение своих мыслей получают и оппоненты, если, разумеется, они не зовут к топору (в этом, в частности, особенность «бархатных» революций в Центральной Европе в конце 1980-х годов и России 1991 года). В противном случае тоталитарность, напротив, «отвердевает» и становится определяющим признаком нового режима.
По первому пути Россия имела шансы пойти после Февраля – с конституционным царем Михаилом II, опирающимся на лояльные армейские части, благожелательную Думу и консервативную (но не реакционную) провинцию. Не получилось – вместо этого в стране возник хаос, с которым слабое и «несакральное» Временное правительство не смогло совладать. Второй путь стал следствием этого хаоса, который использовали большевики – самая тоталитарная из существовавших в России партий.
Автор — заместитель генерального директора Центра политических технологий