КОММЕНТАРИИ
В оппозиции

В оппозицииПолитический идеализм и реальная политика: вызов XXI века

3 МАРТА 2010 г. СЕРГЕЙ КОВАЛЕВ

«Ежедневный журнал» публикует статью Сергея Адамовича Ковалева, распространенную на конференции «Страна в мире».

РИА Новости «Страна в мире» я понимаю буквально. Это не только Россия и, может быть, в первую очередь не Россия. Я хотел бы думать о неких странах, которых пока нет, и о некоем объединяющем их Мире, который тоже ещё не существует.

Применительно к этим странам и к этому миру центральным для нашей конференции мне представляется вопрос о совместимости Политики и Права, точнее об условиях этой совместимости, ещё точнее – о господстве и подчинении в рамках этой неразрывной пары. Каковы реальные отношения этих двух? Устраивает ли эта реальность нас, её невольных обитателей? Нуждается ли она в переменах и можно ли её изменить? Готовы ли мы, проживающие всё равно где на земном шаре, к таким попыткам? и к чему они могли бы привести? как формируются цели огромных людских коллективов и возможно ли вмешательство в это целеполагание? И, наконец: применима ли к этой небезобидной совокупности вопросов блестящая формула Майкла Фарадея – «Нет ничего практичнее хорошо сделанной теории»?

Помилуй Бог, я вовсе не пытаюсь предложить даже смутные очертания модели, которая была бы адекватна и умела бы что-то предсказывать. Я просто попробую показать несомненную, по-моему, и отчётливо нарастающую опасность нынешней глобальной политической конструкции; принципиальную неспособность существующих международных механизмов преодолеть эти угрозы; следовательно, острую необходимость искать альтернативную мировую политическую парадигму. Такое понимание было достигнуто более полувека тому назад и породило требование «нового политического мышления», выдвинутое целым рядом выдающихся фигур 20-го века – Бором, Эйнштейном, Расселом, позднее Горбачёвым и Сахаровым. и ещё многими другими. Понятие «новое политическое мышление», однако, не было развито, формализовано, ясно определено, оно заметно разнилось в понимании разных своих «родителей». Оно было страстно подхвачено поначалу, потом затрёпано, выхолощено, превращено в штамп, постепенно почти забыто.

Уверен, что сейчас всё ещё не поздно вернуться к началу. Должен сказать, что, в отличие от большинства своих знаменитых единомышленников, А.Сахаров видел проблему в самом широком её аспекте, несводимой только к отдельным вызовам современности, пусть даже самым острым. Он видел принципиальную неспособность устоявшейся мировой политической модели справиться со всей совокупностью этих грозных вызовов.

 Характер отношений Права и Политики, учреждённый в СССР, самом стабильном, мощном и старом из тоталитарных государств недавней эпохи – порядок, послушно воспринятый в нём как непреложная аксиома и навязанный всей Восточной Европе – непросто преодолевается в сознании граждан. Хотя порядок этот, по сути дела, всего лишь политический произвол, ограждённый служивым правом.

Мне кажется полезным, даже нужным, рассматривая проблему обратиться к истории протестных движений в СССР и в Восточной Европе, начиная с 60-х – 80-х годов прошлого века.

Независимая гражданская активность в СССР того времени ни в малейшей мере не воспринималась нами как политическая оппозиция, да и не была ею в общепринятом смысле этого слова. Наша активность была бесстрашной, открытой, наивной, непримиримой к тогдашнему официозу, но отнюдь не заявляла собственных политических целей и не была массовой. Нас называли инакомыслящими, диссидентами, позднее правозащитниками, но никогда – политиками. Впрочем, следователи и прокуроры настойчиво убеждали нас признать, будто мы имели сугубо политическую цель при помощи клеветы ослабить государственную власть, вызвать внутреннюю неустойчивость и международные осложнения. Однако, постановив приговор, вам говорили: «Какой Вы политический заключённый? Вы уголовник». Власть, диктовавшая приговоры, смотрела на нас со страхом и злобой, и это можно понять. уж они-то, лгавшие каждым словом, хорошо знали, сколько весит правда, произнесённая вслух.

Разумеется, каждый из нас и без Рейгана отлично понимал, что мы живём в Империи Зла, тогда как достойным людям надлежит жить в ином государстве. Мы уверенно отвергали революционное насилие, но не сомневались, что КПСС никогда не станет иной и не уйдёт в отставку.

Судите, насколько пригодны были условия для мирной, но непримиримой, заявленной, практически осуществляемой оппозиции в стране, в которой ещё вчера просто факт несогласия с властью стоил жизни.

Впрочем, среди нас были тогда и очень немногие приверженцы политики – разумеется, традиционной политики, как она есть.

Большинство же, распространяя «Самиздат», протестуя против репрессий, безропотно отправляясь в тюрьму, учреждая подпольную независимую периодику (знаменитая «Хроника»), нимало не рассчитывало успеть увидеть политические сдвиги. Помню, как Б.И.Цукерман, один из самых высоких авторитетов той волны, на реплику о том, что Византия 300 лет заживо гнила, прежде чем рухнуть, задумчиво ответил: «Что ж, 300 лет меня вполне устраивают».

Наша «аполитичность» и была коренным советским отличием от идеологии и стратегии наших европейских братьев, стратегии великих бескровных революций.

Здесь следует важное для моей логики суждение. и я начну его с резкой сегодняшней переоценки этой тогдашней пресловутой «аполитичности». Сейчас я понимаю: подобно мольеровскому персонажу мы не подозревали, что говорим прозой – то есть, занимаемся как раз политикой; что наши упрёки, адресованные власти, и требования к ней это и есть сугубо политическая гражданская активность.

Мы отлично понимали, что эти требования принципиально невыполнимы для нашей власти, природа которой категорически несовместима с ними. Наши пожелания могла бы выполнить только другая власть, для которой они были бы столь же естественны, как для нас. Разумеется, мы желали своей родине иной государственности. Да ведь и заявляли же публично, как именно действовала бы иная, подлинно демократическая власть в ином, правовом и цивилизованном государстве. Ну, почему же всё это не политические предпочтения, не политически мотивированная активность? Откуда вообще наша тогдашняя наивная, вполне искренняя уверенность в собственной аполитичности?

Дело в том, полагаю я, что наши суждения опирались на общепринятое, так сказать, «каноническое», представление о традиционной реальной политике, как о вековой данности. Политика – «искусство возможного». Её условия и её инструменты – «соотношение сил», «баланс интересов» и тому подобное. Такова природа политики, изменить её нельзя, но в демократических государствах можно слегка корректировать, заставив считаться с общественным мнением. Это и происходит на цивилизованном Западе (что в некотором приближении верно, но об этом ниже).

Соответственно, политика для нас логически сводилась в то время исключительно к политической практике – к созданию партий, непременной борьбе за власть, к организационным усилиям, обязательным агитации и пропаганде и к прочим шагам, в условиях СССР заведомо конспиративным. но мы не хотели подполья. Мы знали – у нас это кровь и, значит, бунт, «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». И не оставалось другого выбора, кроме открытости и публичности потому, что молчать было стыдно.

Однако, раз мы не занимаемся политикой, то чем же? Тогда уж Правом, самонадеянно решили весьма многие, почти все. Так на отечественной почве укоренилось совершенно до того неизвестное слово «правозащитник». и правда, углублённый интерес, чтение, «мастер-классы» признанных знатоков, делали своё дело. но обострённое чувство справедливости и даже, может быть, не самая поверхностная осведомлённость о принципах права не тождественны всё же нормальной, прочной специальности.

Скажем так: мы поднаторели в праве, отнюдь не ставши специалистами. но вот неизбежная, продиктованная стыдом и упрямством, беззащитно открытая, прямо-таки распахнутая позиция и публичность наших протестов внезапно стали нечаянным изобретением советского «диссидентства». не побоюсь сказать, весьма значительным изобретением. Жизнь показала, что без этого невольного открытия наша новейшая история сложилась бы ещё хуже. Незамысловатое поведение диссидентов вызвало к жизни 3 важнейших обстоятельства.

Первое. Эта бесстрашная, наивная правдивость, с несомненной очевидностью не преследующая никаких целей, кроме самой правды, не смущающаяся тюрьмой и психушкой, оказалась непременным условием, если угодно, практическим методом того самого «нового политического мышления».

Во-вторых, наша приверженность к праву (разумеется, ровным счётом ничего содержательного в саму сферу права не внёсшая) мощно способствовала осознанию самой существенной политической максимы – право вне политики и над политикой. Понятно, что и она опять-таки из арсенала нового политического мышления. Эта максима – несомненно, глобального смысла. но она имеет особое значение для русского сознания, ибо в таком точном и категоричном виде впервые была предъявлена российскому обществу стараниями диссидентов. Ведь в русской литературе, национальном сознании, традиции весьма высокий статус понятия справедливости сосуществовал с откровенным пренебрежением к «процедурному» праву, столь важному для западноевропейского сознания. Вспомним, например, ироническое, уничижительное, даже враждебное отношение Достоевского и Толстого к судебной процедуре. Стремление к абсолютной, божественной справедливости заставляло их отвергать саму идею справедливости земной, человеческой, секулярной. Может быть, это стремление к высшей, в противоположность праву неформализуемой, справедливости, стремление, имеющее религиозные истоки, парадоксальным образом способствовало распространению в России атеистических марксистских спекуляций, обещающих построить во всём мире справедливое общество подлинной свободы. Эта попытка установить справедливость и свободу вне права и против права обернулась кровавым кошмаром и семидесятилетним господством одного из самых несправедливых и тиранических режимов в истории России и человечества.

И третье. Позиция диссидентов оказалась убедительна простотой и очевидным бескорыстием. Мировому общественному мнению, к которому мы прямо обращались, было очень трудно не поверить нам – попробуй заподозрить в шпионаже, диверсиях, саботаже тех, чьи действия так прозрачны. Клевета? Какие странные соображения, какие тайные выгоды могли бы заставить явно интеллигентных людей клеветать на власть, сознательно выбирая свою судьбу – тюрьму или психушку? Железный занавес всё больше походил на решето, злобные, алогичные, циничные сообщения официальной советской пропаганды о наших судах беспомощно проигрывали позиции подсудимых. на Западе больше не находилось фейхтвангеров или любителей поговорить с «кремлёвскими мечтателями». Кстати, крепла догадка, что в Кремле мечтателей нет, да никогда и не было.

Забегая вперёд, замечу, что вот это, третье, обстоятельство сыграло большую роль (конечно, косвенную, опосредованную – и это важно подчеркнуть) в политической эволюции России. Заодно, это одна из иллюстраций, так сказать, «инструментария» того, что я называю «политическим идеализмом».

Теперь все точки над «и» расставлены. Итак, советские диссиденты-шестидесятники, нимало не озабоченные практической политической борьбой выдвигали всё же заведомо политические требования. в несвободной стране мы занимали позицию ответственного гражданского общества. Или, иначе – «строили идеал», как говорил Сахаров в своём знаменитом интервью. Политический идеал, заметим.

Поговорим о важных социальных факторах.

Мы хотели знать правду и говорить правду, как она есть, независимо от того, кому она выгодна.

«Хватит врать» и ещё «соблюдайте собственные законы» – вот основание нашей позиции. не так уж мало, по правде говоря, хотя заведомо недостаточно.

Увы, наша правда не нужна была обществу. 999 из тысячи были шокированы, или оскорблены ею, полагали её тщеславной попыткой неудачников обрести известность, либо опасной игрушкой прожектёров, витающих в облаках.

Иначе и не могло быть – все мы родом из так называемой «новой исторической общности» – советского народа, селекционированного, заново созданного Сталиным.

Народ терпеливый, раболепный, подозрительный, злобно презирающий рефлексии, значит интеллектуально трусливый, но с известной физической храбростью, довольно агрессивный и склонный сбиваться в стаи, в которых злоба и физическая храбрость заметно возрастают. Вообще-то, эти свойства есть в любом народе, разница только в выраженности. Сталинские же селекционные критерии, были весьма высоки. Эти качества прямо планировались печатью и добровольно-принудительными собраниями как суперважная государственная задача: развитие в народе этих свойств, необходимых строителям коммунизма, но называемых, разумеется, совсем иначе – патриотизм, сознательность, бдительность, верность партии и прочее. Сталин отлично понимал, что без такого народа, всецело и искренне подчинённого ему, его жёсткие, императивные, втиснутые в минимальные сроки, государственные планы рухнут и вёл свой отбор на страх, раболепие, подлость вполне сознательно, хотя и не думал, конечно, в понятиях сельскохозяйственной селекции.

Народ создавали методом, профессионально называемым «селекция на провокационном фоне».

Селекционной делянкой, а заодно и воспитательными учреждениями, ясно, были лагеря, раскулачивание и коллективизация, чистки, проработки, верноподданные демонстрации, гражданский долг доносительства, уроки ненависти на политучёбе, просто учёба с её промывкой мозгов и проч. Всё очень просто – строптивые погибали, или сидели подолгу и не рожали детей, а робкие или подлые рожали. с той наследственностью, какую предложит отпрыску генная комбинаторика после сталинской селекции. и воспитывали своих детей соответственно собственным жизненным правилам.

Успех селекции – устойчивость выведенного сорта или породы. Сталинский успех очевиден. Его страна наполнена его поделками. Позвольте мне на этот раз в виде исключения не говорить о нашей нелегитимной власти, наших, с позволения сказать, «выборах», нашем «басманном правосудии», нашей бездействующей Конституции; даже о Чечне, даже о политических убийствах. Публика собралась грамотная, все всё знают, все читали и писали. с устойчивостью сортов и пород полный порядок. и никому не стыдно. Никаких тебе Майданов.

Это и есть красноречивый результат селекции.

Сталин впечатляюще завершил нравственный коллапс нации, который господствует до сих пор.

Что касается СССР, центра силы и узурпатора социалистического лагеря, предшественника России, социологический его портрет накануне неожиданных решительных перемен, таким образом, весьма печален.

Иначе обстояло дело в Восточной Европе, где некая протестная активность развивалась примерно синхронно с нашей. Дряхлеющий тоталитаризм не сумел раздавить в своих колониях остатки европеизма. Та критическая масса граждански озабоченных, обладающих нравственным авторитетом, честных людей, которая превращает толпу обывателей в гражданское общество, и которой мы лишены до сих пор, уже была в Восточной Европе в 80-е годы – восстановилась довоенная. Соответственно и КОС-КОР, и Хартия 77 обрели политические цели быстро и естественно – им было на что опереться. Вожделенная и всеобщая восточно-европейская цель – вырваться из цепких советских объятий не имела права спровоцировать бунт. Её мирное воплощение нуждалось в народной опоре и обрело её. Лидеры великих восточно-европейских мирных революций блестяще воспользовались своим шансом защитить свободу в мире. Их победы стали самым важным общественным событием прошлого века, вполне сравнимым с победой над фашизмом.

А наша активность в то время диктовалась упрямым стремлением заслужить право на самоуважение. Тогда появилось не так уж мало людей, готовых купить себе это право за тюремный срок. Это была чисто нравственная оппозиция. Повторю, эта активность интеллектуалов никакого прямого влияния на политическую эволюцию страны тогда не имела. Тогда только начинало складываться такое опосредованное Западом влияние.

Другое очень важное различие между нами. Восточноевропейские лидеры (например «Солидарности» или «Народного фронта») точно знали, чего хотят. Они возвращались в своё, может не идеальное, но достойное прошлое, свой, доподлинно знакомый, европейский дом. Что занимало нас, кроме наших личных белых риз? Мы размышляли о далёком будущем, неведомом и туманном. по словам Сахарова «строили идеал». и постепенно поняли, что строить не нужно – идеал давно готов.

Вот давно и успешно работающая модель. Обеспечивает государству и обществу способность к динамичному развитию, а каждому гражданину свободу, безопасность, независимость и достоинство. Нужно поставить власть под контроль закона и общества – это так просто и убедительно, чего же ещё.

Мы оказались куда большими западниками, нежели сама западная элита. (А вот Сахаров уже тогда видел пороки и недостаточность западной реальной политики.)

Мы верили в универсальную ценность Права и Свободы. Верили, что именно эти ценности и есть движущая сила свободного мира – осознанная, постоянно преследуемая цель его развития. Что постепенно создаётся интегральная конструкция мира, свободная от бесстыдной и жестокой борьбы национальных эгоизмов.

Увы, мы принимали желаемое за действительное. Это было грустное открытие, но не убийственное. Идейные основания западной модели всё же привлекали нас гораздо больше, нежели текущие реалии. Мы не хотели видеть, что эти красивые идейные основания не выдерживают столкновения с разобщённостью расколотого мира, что модель требует единого закона и единой власти. и потому она неспособна работать на поле злобного столкновения национальных эгоизмов. на таком поле эта модель годится лишь для пышных имитаций. Работают же на нём методы реальной политики, добротно описанные Макиавелли.

Позднее я близко наблюдал эти имитации и этот макиавеллизм в Женеве и в Страсбурге. Позднее возникли соображения о том, что если враждующий и лгущий мир не воспринимает честную модель, то изменять, быть может, следует не модель, а мир.

Но тогда мы находили, что идеал готов, и могли добавить лишь восторженную уверенность неофитов: осознание его единственности, императивного смысла и глобального масштаба. Вот мы и мыслили в планетарных границах этого «политического идеализма», тогда ещё не названного по имени.

 Неверующие и агностики, преобладавшие в нашем круге, приняли религиозный принцип: «делай, что должно и будь, что будет». Мы и действовали так, будто именно от нас зависело внедрение идеала в мировую политику. Напротив, ни один политик не считает торжественно провозглашённые принципы государственным обязательством и не верит в их осуществимость.

Противостояние «политического идеализма» и «реальной политики» – центральное противоречие современности – определяет глобальный нравственный кризис и настоятельно требует разрешения.

Коренное различие этих направлений – несовпадение шкалы оценок. для идеализма на вершине шкалы принцип, норма, процедура никак ни от какого интереса не зависящие, но воплощающие совокупность идей (свободы, равноправия, гуманности – достаточность или избыточность критериев можно обсуждать) и набор табу. Это главный приоритет, и только он, ложится в основу всех частных решений.

А первый приоритет реальной политики, наоборот, некий интерес (суверенитет, геополитические интересы, экономические, да мало ли) или совокупность интересов; в меняющихся обстоятельствах приоритетность интересов меняется и в конфликте интересов главная роль принадлежит обстоятельствам, а не ценностям. Лицемерие, обман, экспансия, агрессивность, недоверие, закрытость, национальный эгоизм веками были традиционными методами реальной политики, оружием дипломатической войны каждого против всех. Продолжением её хладнокровно признавалась настоящая война. Такими методами не приходилось гордиться, но и скрыть их было невозможно; они считались неизбежными, единственными и потому приемлемыми – даже обязательными. Вот почему ни сталинские миллионные жертвы, ни нацизм, ни едкий позор Мюнхена и Ялты не были восприняты в мире, как смертельная угроза цивилизации, требующая жёсткого ответа. Такой ответ почитался невозможным, политика же – «искусство возможного». Лишь однажды в истории осознали, что это «искусство» зашло слишком далеко; что «возможное» и «невозможное» должно зависеть от нас, от того, что мы согласны допустить. в середине 20-го века, всерьёз показалось, что кровавый кошмар двух Мировых войн, химическое и ядерное оружие, холокост и сталинские депортации народов, наконец убедили мировое сообщество в необходимости строить новую парадигму, новую политическую конструкцию мира.

Вот почему Устав ООН и Всеобщая Декларация Прав Человека представлялись ключевым моментом истории, необратимым началом нравственного преобразования мира. не тут- то было.

Перечень примеров циничного пренебрежения международного сообщества к собственным высокопарным заявлениям занял бы тома. Вспомним ковровые и атомные бомбардировки мирных городов; пол-Европы, отданные сталинской тирании. Довольно мифов, никого Советская Армия не освободила – армия, отражавшая атаку агрессора, мгновенно превратилась в орду захватчиков, да ещё насильников и мародёров, как только перешла границы СССР. Кем и как вдохновлялось это мародёрство, как оно вспыхнуло и развивалось – особая тема. Вспомним также и Нюрнберг, где один людоед при содействии своих западных партнеров – реальных политиков судил другого людоеда за каннибализм (вот пример – 3 дня Трибунал слушал эпизод обвинения нацистов в расстреле тысяч польских офицеров в Катыни, а каждый участник суда точно знал, кто и когда убил поляков). в этот ряд естественно становится многое из практики Совета Европы, ОБСЕ, Комиссий ООН, Евросоюза.

В центре мировой политики по-прежнему амбиции и «геополитические интересы». Традиционная политика приспособила универсальные ценности к делу, как свой рабочий инструмент. Великие принципы отодвинуты в область ритуальной риторики и используются ради имитаций. но воплотить новую парадигму реальная политика не способна – они несовместимы. Лукавое использование ворованных идей дискредитирует их перед публикой.

Ещё того хуже – real politics и самые благие намерения всегда и неизбежно ведёт в пучину опасной безнравственности. Заявленные высокие цели, отделившись от политической повседневности, превращаются в лозунги – чем более пышные, тем более лживые. в рамках реальной политики совершенно невозможно было не допустить в Нюрнберг катынских палачей; конечно, были неотвратимы и ялтинский сговор и выдача Сталину многих тысяч людей в каторгу и на смерть. и вся русская история последнего полувека не есть ли поглощение искренних намерений реальной политикой? Многие мерзости начала реформации СССР скорее судьба, нежели вина горбачёвских «архитекторов перестройки», окружённых злобной сворой политбюро. Видимо, даже и кровавая давка в Тбилиси, даже и танки в Вильнюсе. Реальная политика тянет преступную цепь. Тогда, может быть, трагедия Чечни коренится в Сумгаите, Баку, Ходжалы и Вильнюсе и со временем прольётся кровью где-то ещё? и очень условные президентские «выборы» 1996-го аукнулись нам гаерством, с позволения сказать, «выборов» 2007-го и 2008-го? Заколдованный круг real politics докрутился до Путина. и не вырвавшись из круга не избыть нам своей раболепной, жестокой и лживой истории. Методы реальной политики подчиняют себе цель, превращая её в своё подобие, они не годятся для достижения высоких целей. Развилка между реализмом и идеализмом в политике по природе своей не предполагает третьего решения, хочешь - не хочешь, придётся выбирать из двух.

Реальная политика – естественный и очень приспособленный инструмент, обеспечивающий государству сносное существование в условиях «войны каждого против всех» – подогнана к своей роли: уберечь государство от потерь, а при случае дать ему поживиться за счет соседа. Солидарно преодолевать в разрозненном мире глобальные угрозы, одинаково гибельные для друзей и врагов, этой политике не приходилось никогда.

Продолжение следует

Фотография РИА Новости


Обсудить "Политический идеализм и реальная политика: вызов XXI века" на форуме
Версия для печати