Черкизов был московский мальчишка
Черкизов был московский мальчишка.
Из тех, кто хулиганит без злобы, домой не спешит, чтобы не получить снова ремня, прогуливает математику, но на литературе читает наизусть совсем не программные стихи. Из тех, кто курит и распивает портвейн в подворотне, но с удовольствием помогает соседской бабульке донести неимоверные авоськи на пятый этаж без лифта.
Черкизов мог оборать и послать, а мог по-книжному расшаркаться и поцеловать даме ручку. Он ходил в своих вечных шортах и всесезонных безрукавках, брил голову и носил бороду лопатой, катался на самокате по Арбату и, не будучи иудеем, носил кипу. Раздражал, возбуждал, провоцировал. Редко думал о последствиях. Когда занимался государственными делами – побыл он сколько-то там министром авторских прав, – подходил к должности со всей мальчишеской солидностью: поигрывал в «начальника», пока это ему не надоедало, и тогда, как лохматая свободолюбивая дворняга, срывал с себя ошейники и бантики домашнего животного.
Дикий. И нежный. Обидчивый. Но, главное, настолько честный и свободный, что никогда ничего не рассчитывал. Эх, Черкиз, Черкиз! Вечно влипал в какие-то истории, ломал себе конечности, разбивал машины, но на тех же машинах, сломя голову, мчался выручать друзей из беды!
Черкизов был — человек кухни. Не «Кухни» — своей передачи на «Эхе», — а той самой, московской, антисоветской, с табачным дымом и выпивкой, разговорами о смысле жизни, той кухни, на которой ссорятся принципиально и навсегда, на которой через двадцать минут мирятся и снова спорят до хриплой фистулы и тяжкого рассвета. Не знаю, как кому, но мне, помимо Андрюшиных реплик и других его передач, не будет хватать его шарканья по коридору, его «Здрасьте!», усаживания в кресло напротив и вечного: «Ну рассказывай…».
Обсудить "Черкизов был московский мальчишка" на форумеИз тех, кто хулиганит без злобы, домой не спешит, чтобы не получить снова ремня, прогуливает математику, но на литературе читает наизусть совсем не программные стихи. Из тех, кто курит и распивает портвейн в подворотне, но с удовольствием помогает соседской бабульке донести неимоверные авоськи на пятый этаж без лифта.
Черкизов мог оборать и послать, а мог по-книжному расшаркаться и поцеловать даме ручку. Он ходил в своих вечных шортах и всесезонных безрукавках, брил голову и носил бороду лопатой, катался на самокате по Арбату и, не будучи иудеем, носил кипу. Раздражал, возбуждал, провоцировал. Редко думал о последствиях. Когда занимался государственными делами – побыл он сколько-то там министром авторских прав, – подходил к должности со всей мальчишеской солидностью: поигрывал в «начальника», пока это ему не надоедало, и тогда, как лохматая свободолюбивая дворняга, срывал с себя ошейники и бантики домашнего животного.
Дикий. И нежный. Обидчивый. Но, главное, настолько честный и свободный, что никогда ничего не рассчитывал. Эх, Черкиз, Черкиз! Вечно влипал в какие-то истории, ломал себе конечности, разбивал машины, но на тех же машинах, сломя голову, мчался выручать друзей из беды!
Черкизов был — человек кухни. Не «Кухни» — своей передачи на «Эхе», — а той самой, московской, антисоветской, с табачным дымом и выпивкой, разговорами о смысле жизни, той кухни, на которой ссорятся принципиально и навсегда, на которой через двадцать минут мирятся и снова спорят до хриплой фистулы и тяжкого рассвета. Не знаю, как кому, но мне, помимо Андрюшиных реплик и других его передач, не будет хватать его шарканья по коридору, его «Здрасьте!», усаживания в кресло напротив и вечного: «Ну рассказывай…».